О песне шута из «Двенадцатой ночи»

Во втором акте «Двенадцатой ночи», в третьей его сцене, один из любимых моих персонажей у Шекспира, шут Фесте, поёт для двух подгулявших рыцарей, сэра Тоби и сэра Эндрю, песню про любовь. Он их ещё спрашивает, спеть ли им про хорошую жизнь или про любовь, и сэр Эндрю заявляет, что хорошей жизни ему и даром не нать, но мы не о том.

Поёт Фесте в результате песню с отчётливым ренессансным и, в анамнезе, горацианским, посылом: живи сейчас, люби сейчас, carpe diem, срывайте, де, розы, пока можно.

O mistress mine, where are you roaming?
O, stay and hear; your true love’s coming,
That can sing both high and low:
Trip no further, pretty sweeting;
Journeys end in lovers meeting,
Every wise man’s son doth know.
What is love? ’tis not hereafter;
Present mirth hath present laughter;
What’s to come is still unsure:
In delay there lies no plenty;
Then come kiss me, sweet and twenty,
Youth’s a stuff will not endure.

Читать далее

Реклама

Ангел с игрушечным мечом

Когда-нибудь я наберусь ума, отваги, не знаю, чего ещё — и напишу про то, как и почему по оформлении концепции детства как отдельного ценного состояния человека ссылаются в детскую вполне взрослые книги прошлых эпох… впрочем, если кто из коллег соберётся раньше, буду только рада, не такой уж я учёный. Забавно то, что костяшки домино продолжают падать, стоит уронить первую: молодеет не только читатель, но и персонажи. Символически, конечно, молодеют, переходят в другой статус.

Вот, например, Шерлок наш Холмс.
Читать далее

О карточных мастях

Шахматы и карточные масти суть страшнейший кошмар переводчика, об этом я говорила много раз. Потому что конь это knight, рыцарь; слон — bishop, епископ; а ладья вообще rook, грач, замком, castle или башней, tower её называют только любители, как у нас ферзя «королевой»… вот только rook она не потому что грач, а потому что «рух», персидская «колесница», которая у итальянцев превратилась в rocca, крепость, и в таком виде разошлась по Европе. Но не успеешь поседеть от шахмат, тебя настигнут карты, и вот тут ты облысеешь, поскольку червы у них hearts, сердца; крести/трефы clubs, дубинки; пики, ладно, пики и есть, spades; а бубны вообще бриллианты, diamonds. И Queen of Hearts (как сентиментально называли покойную принцессу Диану) превращается в макабрическую Даму Червей, а King of Clubs, дежурное прозвище любого тусовщика, в Трефового Короля.

Промокнём вспотевшую лысину, разберёмся.
Читать далее

Об одной реплике Джульетты

Как-то вдруг услышала в том, что знала, сколько себя саму, неожиданное. Во второй сцене второго действия Джульетта, у Щепкиной-Куперник лепечущая: «Меня ты любишь? Знаю, скажешь да», — а у Пастернака, как водится, заикающаяся: «Ты любишь ли меня? Я знаю, верю, что скажешь да», — в оригинале-то говорит:
Dost thou love me? I know thou wilt say ‘Ay,’
And I will take thy word.

Dost thou love ME?
Иначе ямб поломается: МЕНЯ ты любишь?.. ты любишь ли МЕНЯ?.. точно меня, не кого-то ещё? Не само ли состояние влюблённости ты любишь, веронский умник, с самого начала норовящий встать в модную позу меланхолика и уже, наконец, получить право всё то, что знаешь, произнести от своего, первого, лица, а не читать по хрестоматии ренессансной лирики и философии?
Умница моя, моя девочка.

Я-то всегда любила ледяного до ожогов Меркуцио, у которого язык острее шпаги, глаз хищный, а что на сердце — того никому знать не надо. Если бы он остался жив, была бы всем романтическая комедия, как и затевалось поначалу.

На самом деле у Шекспира

Каждый раз, как я читаю у очередного просветителя, что «на самом деле у Шекспира» то-то, whatever, мне хочется завыть и разбить себе рожу фейспалмом.
Потому что никакого на-самом-деле-Шекспира не существует, для начала. Рукописей нет, то бишь, авторизованным текстом мы не располагаем. Пьеса в елизаветинские времена не ценится как литературное произведение, её задача — быть показанной на сцене, она выдерживает эн представлений и сходит, чаще всего она является собственностью труппы или старшего пайщика, поэтому издают её довольно редко, разве что пираты подсуетятся.
Пиратские или «плохие» кварто — основные издания пьес Шекспира в то время, когда они шли на сцене, не хочу говорить «прижизненные», потому что с жизнью Шекспира тоже не всё так просто. Как пираты получают пьесы? О, традиционнейшим путём: снимают, так сказать, с экрана, как тряпочные копии фильмов, то бишь, сидят где-нибудь на галерее и, если повезёт, исподтишка записывают. Исподтишка, потому что пайщики труппы бдят и ворьё с письменными принадлежностями пинками выгоняют. То есть, как правило, пират слушает сцену, — елизаветинскую пьесу вообще слушают, а не смотрят, это многажды сказано у Шекспира, и об этом чуть дальше, — запоминает, как смог, и выбегает записать. Судите сами, насколько это может соответствовать тексту.
Читать далее

О переводе двух строк из «Антония и Клеопатры»

Пока день поэзии тихо заканчивается, я сижу и думаю о том, что проявленная, по Лидии Гинзбург, ценность поэтического слова возможна только в манифестации языка. Нет, пусть будет социальный пафос, пусть нарратив и эксплуатация сентиментального — только всё, что можно без потерь пересказать прозой, есть поэзия по форме, но не по смыслу. Говорение непереводимо и тем прекрасно.

В «Антонии и Клеопатре» — вы же не думали, что обойдётся без Шекспира? — есть такое вовсе непереводимое место. После великого «he words me, girls, he words me» Клеопатры, когда та шепчется с Хармианой, Ирада торопит её. В переводах так:

У Михаловского:
Кончай скорей, проходит светлый день,
И скоро мы останемся во мраке.

У Сороки:
Кончай, царица наша. День погас,
И наползает тьма.

В самом известном, из юбилейного собрания, переводе, у Донского:
Пора кончать, царица.
Угас наш день, и сумрак нас зовёт.

У Шекспира, однако, ни сумрак не зовёт, ни тьма не наползает. Ирада произносит совершенно прозрачное в простоте своей:
Finish, good lady; the bright day is done,
And we are for the dark.

Эту строку с пропущенным ударом пульса, без поименованного действия, «we are for the dark», надо бы переводить так же: «И нам — во тьму», — но Шекспир по-русски всегда фиксируется и облекается парчой там, где в оригинале бьётся и дышит огнём. Где-то в процессе облачения поэзия, перебирая лапками и теряя пыльцу, превращается в лабораторный препарат.

И нам — во тьму.

Случайная цитата

Один из студентов-стажёров в Бодлеанской библиотеке обнаружил, что корешок книги, нуждающейся в реставрации, подклеен страницей из шекспировской пьесы:

Is that the one will help to cut the other.
‘Tis well, Lavinia, that thou hast no hands —

Это «Тит Андроник», первая сцена третьего действия. Изнасилованная и искалеченная Лавиния не может назвать своих истязателей ни вслух, ни на письме: ей отрезали язык и отрубили руки.

Трагедия юношеская, великолепный образчик кабинетного гуманизма, который, у предназначенного для декламации, а не для постановки Сенеки выучившись, выкладывает текст из трупов, как из лего — у Архенсолы в трагедии погибают все, кроме вестника, который, перешагивая мёртвые тела, пробирается на авансцену сказать эпилог. Это с одной стороны. С другой у нас площадной театр, который в мистерии, представляя мученичество святого, смердит настоящим палёным мясом и брызжет настоящей, с ближайшей бойни принесённой кровью из нацепленного под одежду бычьего пузыря.

Стишки про кишки! Кровища!
Молодой Шекспир это дело любит, но он всё-таки уже Шекспир.

И потому в дивно страшном и ярком, как сновидение, фильме Джули Теймор, доверившейся тексту, так завораживающе жутко будет ронять кровь изо рта бедняжка-Лавиния, так сухо и душераздирающе взлаивать великий сэр Энтони Хопкинс:

Give me a sword, I’ll chop off my hands too;
For they have fought for Rome, and all in vain;
And they have nursed this woe, in feeding life;
In bootless prayer have they been held up,
And they have served me to effectless use:
Now all the service I require of them
Is that the one will help to cut the other.
‘Tis well, Lavinia, that thou hast no hands;
For hands, to do Rome service, are but vain.

У Курошевой это звучит так:
Где меч мой? Руки отрублю себе
За то, что Рим напрасно защищали;
Питая жизнь мою, вскормили скорбь,
С мольбою безуспешной простирались
И бесполезно послужили мне.
Одной лишь, требую от них услуги:
Чтоб мне одна другую отрубила. —
Дочь, хорошо, что у тебя нет рук:
На службе Риму руки не нужны нам…

…да никак не звучит, будем честны.

И потому покалеченная книжка, под ветхим корешком которой обнаруживается осколок шекспировского текста, становится и Лавинией, лишённой рук, с полным ртом чернил, и страшно паясничающим трагическим героем, и чем-то отдельным и новым, исполненным смысла.

Я всегда говорила, что от Шекспира даже в деревянных человечках заводится жизнь и горячее дыхание — спасибо возлюбленной Бодлеанке за случайное созвучие.